В город Ре Бар отправился не из пустого каприза. Там у него жила сестренка Дойра, которая отличалась непоседливостью и с каким-то болезненным рвением выискивала чудеса в обыденных мелочах. Ей совсем недавно исполнилось сто лет — по человеческой мерке все равно, что десять. В таком возрасте все порядочные Дойры уходят из дому и начинают странствовать — а она не ушла. Бросают вызов устоявшимся обычаям — а она не бросила. Бар в ее годы уже гордился своей самостоятельностью, а что она? Она по-прежнему сидит в ногах у своей матушки и играет с тряпичными куклами. Капли росы на листьях Дойра называла слезами Царицы-Ночи. А круги на глади пруда принимала за сигналы бедствия, обращенные исключительно к ней, и нередко в таких случаях бросалась в воду, чтобы освободить «дух пруда» из плена. В общем, Бар совсем не горел желанием встретиться с нею снова. Но он и без того слишком долго не навещал свою семью. Он знал: первым делом его пристыдят и нотаций прочтут на десяток лет вперед. А потом дед-старожил примется за семейные альбомы с фотографиями. Станет расписывать, каким был отец Бара, когда уходил на войну, в мир Людей. Бар часто слышал от деда о мире Людей, но никогда не принимал его слов всерьез. Басни, думал он, басни — и ничего больше. Ведь с войны его отец так и не вернулся, и Бар подозревал, что от него просто скрывают позорную истину.
Некоторое время он ехал на осле верхом, но проку от такой верховой езды было еще меньше, чем от катания на черепахе. С каждой мыслью о скорой встрече с родней Бару становилось всё тоскливей и тоскливей.
«Может, оно и к лучшему, что осел так плетется, — подумал он. — Плетись, дружок, плетись. Мне ох как неохота выслушивать очередную ложь об их благополучии. А еще больше неохота лгать самому. Они-то полагают, будто я преуспевающий барабан. Полагают, что у меня каждый месяц гастроли — а я обычный, рядовой инспектор».
Путь им пересекла линия железной дороги, над которой, обступив полустанок и задумчиво склонив головы, горели оранжевые фонари. Бар остановился, чтобы дать отдых ногам и покормить осла.
— У меня во фляге осталось немного антимоля, но тебе, боюсь, антимоль придется не по вкусу, — сказал он. — Пожуй вот лучше кактус.
Бар очистил кактус от колючек одной левой — даже не поморщился. Колючки ему были нипочем. Осел пожевал-пожевал, выплюнул и резво припустил к чугунке. Видно, горький попался кактус.
— Эй, ты куда! — спохватился Бар. — Из-за одного несчастного кактуса счеты с жизнью не сводят!
И тут вдруг предрассветную тишину прорезал паровозный гудок. Лязгая и грохоча, к полустанку мчался поезд. По всему было видно, что тормозить на этом полустанке машинист не намерен. А осел — ослище ты эдакое! — взял и уселся на шпалах. Бару словно воздух изнутри выпустили. Он выругался словами Одноглазого Ксилофона и поспешил четвероногому другу на выручку.
— Друг ты мне или не друг, а? — спрашивал Бар, белея от натуги. Но, как он ни бился, сдвинуть с места упрямое животное ему оказалось не под силу. А состав несся прямо на них, сигналя, что есть мочи. Осел ревел в ответ, прядал ушами, и, судя по всему, не возражал против того, чтобы его превратили в лепешку.
До полустанка поезду оставались считанные метры.
Глава 4, в которой…
…Пин и Бар падают с дерева.
У машиниста, который был отставной военной Трубой, при виде скорчившегося на путях Бара глаза полезли на лоб.
— Что еще за доброволец-смертник! — завопил он и, испустив душераздирающий хрип, рванул тормозной рычаг. На его веку еще никто не бросался под колеса.
В этом поезде мирно ехал Пин. Он мечтал о том, как найдет Мастера для Рояльчика, а заодно, быть может, и своего Мастера. Когда произошла экстренная остановка, он свалился с сидения и, ударившись об пол, зазвучал испуганным септ-аккордом. Пассажиры повскакивали со своих мест и бросились к окнам.
— Эй, глядите, там, впереди! — кричали они, высовываясь наружу.
— Какой-то полоумный барабан в обнимку с ослом! У этой парочки явно не все дома! — насмешливо прокряхтел дряхлый Кантеле, потрясая бородой из древесных опилок.
— Барабан? — оживился Пин. Он выпрыгнул из вагона и бегом пустился вдоль рельсов.
* * *Удивительно, что никто не заметил, как в вагон пробрался безбилетник. Нет, всё-таки Бару в последнее время решительно везло! Чтобы не попасться контролеру на глаза, он всю дорогу вынужден был прятаться под сиденьем Пина. Потому как «зайцев» из поезда вышвыривали без лишних разговоров.
— Ты все еще злишься, что Рояльчика прогнали? — спрашивал Пин. Его соседки Арфы думали, что он разговаривает сам с собой, и шушукались друг с дружкой, искоса поглядывая на него.
«Тук!» — раздавалось снизу. Это означало «да». Бар злился. Он, конечно, хотел бы выразить свое негодование как-то по-другому, но при нынешних обстоятельствах благоразумнее было молчать и не шевелиться.
— А знаешь, я ведь раскаялся, — вслух заметил Пин.
«Тук-тук-тук!» — прозвучало из-под сидения, что можно было истолковать как «Не верю!» или «Врешь!».
— Честное слово! Мы с Рояльчиком даже подружились. Видел бы ты, как мы шатались по улицам в день его ухода. А потом он заболел, и я еду по его просьбе… В город Ре. Ты ведь, кажется, туда же направлялся? Я собираюсь в мир Людей, и только мудрец Клавикорд Пизанский может указать мне путь…
… - Милостивые бемоли, да как же так?! — возмущался Бар, когда они сошли на вокзале города Ре. — Даже тебя втянули в эту секту! Они верят в существование мира Людей. А знают ли они, кто такие, собственно, Люди?
Пин сыграл нисходящую гамму. Нет, он понятия не имел, кто такие Люди.
— Вот именно, нет! — продолжал Бар. — И я не знаю. Вполне возможно, что твой Клавикорд всего лишь баламут, возмутитель спокойствия, местный проповедник. И отправит он тебя не в мир Людей, а в какую-нибудь далекую колонию, где нас, музыкальных, разбирают на части, а потом продают эти части за большие деньги. Ты так жаждешь расстаться со своей декой? Или, быть может, с каподастрами?
— О, нет! Только не каподастры! — взмолился Пин. — Я не хочу, чтобы меня разбирали! Пускай лучше разбирают на мне Баха или Моцарта. Это я еще стерплю.
— То-то и оно. С умом надо к делу подходить, — авторитетно сказал Бар. — Клавикорда мы, так и быть, навестим. Но не советую тебе доверять каждому его слову.
Клавикорд Пизанский жил на узкой улочке, где дома были сплошь покрыты плющом. На балкончиках тут и там красовались фиалки, бархатцы и другие непривередливые цветы. Улица уходила вверх и терялась за нагромождениями строений. Над крышами беззаботно плыли облака, сверкало голубизной обласканное ветрами небо.
— Знаешь, мне даже чуть-чуть любопытно, каков из себя этот мыслитель, — сказал Бар, с предвкушением звеня тарелками. — У меня накопилось уже столько доводов, что я в два счета уложу его на лопатки… Или на что там обычно укладывают. Вся его теория о мире Людей разрушится, как карточный домик. Разлетится на осколки! Ох, не могу дождаться.
Пин считал двери длинного-предлинного здания, сложенного из необтесанных камней.
— …Четвертая, пятая, шестая… Восьмая, девятая…
Рояльчик говорил, что стучаться следует в двенадцатую дверь. На этой ветхой, исцарапанной дверце были вырезаны какие-то символы. Музыкальная детвора размалевала ее цветными мелками — то ли в знак благодарности, то ли в отместку Клавикорду. Иной раз он любил поучить малышей уму разуму.
— Я стучать не буду, — заявил Бар. — Меня здесь вообще быть не должно.
— Ну, а я не рассыплюсь, — сказал Пин.
Стучал он долго, так долго, что у него чуть не отвалилась рука. Похоже, Клавикорд под старость совсем оглох и утратил чувство ритма, такта, а также все прочие чувства. Наконец дверь отворилась, и сквозь щелочку просунулся длинный-предлинный нос. Дряхлый Клавикорд был гораздо ниже Пина, так что нос этот едва не уперся ему в клавиатуру.
— Будят тут всякие, — пробурчал мудрец. — Спать мешают.
— Не время спать, дедушка, — как можно вежливей ответил Пин. — Мы к тебе за советом.
— И за напутствием, — вставил Бар. — Да и вообще, сам путь узнать было бы неплохо. Только ты, дедушка, не юли.
Последнюю фразу он произнес так угрожающе, что «дедушку», который чудом держался на своих витых ножках, от страха чуть не хватил удар.
— Эх, молодежь, — прошамкал он. — Вы проходите, устраивайтесь. А я вам какой-нибудь смазки приготовлю. Да войлока.
В гостиной Пин осторожно опустился на мягкий диван — и тотчас утонул в нем целиком.
— Диваны-поглотители, — осуждающе проговорил Бар. — Диваны-глушители. Держу пари, что и стены у этого дома звуков не пропускают. А сейчас он заговорит нам зубы, собьет с панталыку — и мы поведемся на его бредни, как последние балалайки.