«Не замечательно, — мысленно возразил Бар. — У него шершавая и потная ладонь. Больше не вынуждай Людей гладить меня. Уж лучше пускай бьют».
Театр был огромный, холодный и пыльный. На театральной сцене пахло совсем как в родном оркестре Пина — бумагой и стружками. «Родной оркестр» — Пин часто повторял про себя эти слова, словно пробуя их на вкус. Как не хватало ему родины, со всеми ее заносчивыми Павлиньими Хвостами, кичливыми дирижерами и надменными злющими Треугольниками! Как не хватало старого контрабаса Гамбы, который вечно носился со своим клеем; самовлюбленного Арфа, норовистых Скрипок, которые нет-нет да и заигрывались.
Инструменты в новой оркестровой яме были мертвы. Их уж нельзя было вызвать на разговор, даже мысленный. Они были обычными, бездушными деревяшками. Простаивать в этой сумрачной яме часами на одном и том же месте, без возможности пошевелиться Бару с Пином было невмоготу. У Пина жутко чесалась правая педаль, и он ничего не мог с этим поделать. Бару хотелось опрокинуть стаканчик антимоля, но это было невозможно.
Однако самое худшее наступало, когда за Пина садились играть, а по Бару стучали палочками и колотушкой.
«Может, поэтому инструменты из ямы предпочли умереть?» — спрашивал себя Пин во время первой репетиции. Чьи-то холодные пальцы неумело, механически касались его клавиш. Кто-то с холодными пальцами играл ноктюрн, не вкладывая в него чувств. Не выкладываясь. Вот что было для Пина мучительнее всего. И главное — он не мог заставить пианиста играть с душой.
А по Бару стучали, не соразмеряя силы ударов, и поэтому у него скоро начала болеть голова (ведь барабанили-то именно по голове!).
«Всё, я больше не могу, — пожаловался он Пину, когда театр закрыли на ночь. — Нет, честное слово, я умываю руки! Надо заставить этих Людей отказаться от барабанов. По крайней мере, от меня».
«И от меня!» — послышался чей-то тонкий, серебристый голосок. Вернее, не голосок, а тонкая, серебристая мысль.
В прежние, добрые времена Бар и Пин разом бы подскочили, выпучили бы глаза, а Бар снабдил бы этот эпизод смачным комментарием: «Разрази меня форте!».
Но на сей раз подскочило только музыкальное сердце у них внутри. Кто это там, во мраке оркестровой ямы?
«Когда они щиплют мои струны, мне становится ужасно щекотно, так щекотно, что хоть плачь. А смеяться я разучился. Вот ведь несправедливость!» — прозвучала всё та же серебристая мысль.
«Кто ты?» — спросил Пин.
«И каким, прости, аллегро, тебя сюда занесло?» — недоверчиво вставил Бар.
«Я арфа, а зовут меня Киннор. Не подумайте, будто я авантюрист какой. Меня в мир Людей сослали, это вроде бы как в ссылку».
«Ну, уж точно не за примерное поведение, — критически заметил Бар. — Ты что, преступник? Знай: все преступники — авантюристы».
Киннор вздохнул: «Вот всегда так, обвиняют не разобравшись. Меня приняли за другого, за беглого каторжника. Половина каторжников в стране Афимерод, как известно, беглая. Потому как на каторге их заставляют переправлять бездарные музыкальные произведения, а это ох какой труд! Тех каторжников, которых находят после побега, ссылают в мир Людей, чтоб наверняка. Из мира Людей уже не сбежишь», — обреченно добавил он.
«Не Афимерод, а Яльлосафим», — рассерженно подумал Бар. Перечить ему не стали.
«А ты знал, что на Людей можно воздействовать мыслью?» — спросил у Киннора Пин, который проникся к нему дружеским расположением сразу, как услыхал название «Афимерод».
«Вот оно, однако, как! — изумился Киннор. — Я уж год в этой яме томлюсь, а о воздействии мне рассказали впервые. Значит, наша судьба всё-таки в наших руках?»
Да, судьба музыкальных инструментов, которые, вопреки трудностям, не отчаялись и не упали духом, действительно находилась в их собственных руках. Даже несмотря на то, что у них не было рук.
Глава 6, в которой…
…Пин получает негласное признание.
Однажды в мир Людей пришли морозы. Пин сроду не слыхал о морозах, а потому решил, что речь идет о каких-то злодеях-разбойниках. Причем мнения об этих Морозах разделились. Люди-оркестранты с голосами позвончее утверждали, будто Морозы помогают поддерживать форму и замедляют старение. Другие, напротив, заявляли, что от Морозов одни беды. И это было больше похоже на правду. Потому что у всех без исключения виолончелей и скрипок в оркестровой яме замерзли колки. Как ни бились Люди, как ни старались, а настроить инструменты не могли. Одно слово — Морозы.
«Кем бы они ни были, — подумал как-то Пин, — пользы от них никакой. Сплошной вред».
«Такой ли уж вред? — мысленно отозвался из угла Киннор. — Не сегодня-завтра директор объявит о внеплановом отпуске. А значит, какое-то время нас не будут щипать, по нам не будут бить и нас не будут донимать однообразными гаммами».
Услыхав, что не будут бить, Бар оживился.
«А знаете что, пускай Морозы приходят почаще», — подумал он. Ему, по старой привычке, захотелось отправиться на Музыкальный курорт, к морю Стаккато, где можно развалиться на пустынном пляже и греть свои тарелки до умопомрачения. Греть, пока плавиться не начнут.
Морозы среди Людей прослыли жестокими и бесчеловечными узурпаторами. Бар мог бы добавить еще и «безынструментальными», потому как после нашествия Морозов в оркестровой яме начался такой холод, что иней оседал даже на многострадальных виолончелях. Тарелки Бара тоже покрылись инеем, клавиатурная крышка Пина разукрасилась витиеватыми белыми узорами. А поежиться-то нельзя. Ни поежиться, ни попрыгать с ноги на ногу. Ни даже постучать зубами.
На третий день внепланового отпуска Пин пожаловался, что у него заледеневают мозги.
«Да, — подтвердил Киннор. — Если замерзнет ум, пиши пропало. Ты должен быть стойким, иначе станешь как они…»
«Жмуриком? — уточнил Бар. — Если честно, мы тут и так словно на кладбище».
«Но должен же быть способ выбраться отсюда! — не сдавался Пин. — Пусть нас перевезут в теплые края!»
«Для этого нужны Люди, — веско заметил Киннор. — А с наступлением Морозов их точно метлой смело. Так что придется нам, друзья, дожидаться».
Он всё-таки поведал Пину об одном беспроигрышном способе покинуть мрачную яму. Для Бара этот способ не годился уже потому, что Бар не мог расстроиться. А Пин мог.
«Немного усилий — и твои струны провиснут, как провода на столбах. Поэкспериментируй с глушителем, подпорти войлок на молоточках. Сделай так, чтобы западали клавиши, и очень скоро тебя отправят к мастеру».
«К Мастеру? — приободрился Пин. Он надеялся, что это будет тот самый Мастер. — Расстроюсь, — решил он. — Расстроюсь, во что бы то ни стало. Пусть лютуют Морозы. Я выдержу — и добьюсь своего».
Бар дулся на Пина добрых трое суток и старался не думать в его адрес никаких мыслей, хотя мысли всё же проскакивали.
«Бросишь меня на произвол судьбы. А говорил, куда ты, туда и я!» — возмущенно думал Бар в мертвящей тишине ямы. Киннор даже не пробовал их помирить — пустая затея.
«Найти Мастера важнее, — думал Пин. — Если я найду Мастера, всё вернется на круги своя».
«Почем знать? Твой Мастер может загнать нас в ловушку почище этого „склепа“, — горячился Бар. — Никто не станет бросать друзей из-за неведомых Мастеров».
У Пина было время, чтобы взвесить все «за» и «против», чтобы решить, расстроиться ему или не расстраиваться. У него был вагон, нет, целый поезд времени, потому что Морозы-узурпаторы обосновались в том краю надолго. Хотя горбатый уборщик, который приходил мыть сцену каждое утро, бранил их на чем свет стоит.
Бару чудились горячие пески и обжигающее солнце далекой страны Яльлосафим, между тем как с его тарелок свисали сосульки. Пину тоже чудилось обжигающее солнце, но он всё чаще представлял, как возвратится домой с Мастером, как Мастер исцелит Рояльчика и тот станет самым ярким инструментом на свете.
«Прости, дружище, — подумал Пин. — Можешь считать меня предателем».
Он твердо решил расстроиться и теперь только ждал удобного момента. Но момента всё не представлялось.
Спустя много недель (что по меркам музыкальных инструментов — сущие пустяки) Морозы, наконец, убрались восвояси. Отдохнувшие, пахнущие духами оркестранты вернулись в театр — и тут уж Киннору досталась новая порция щипков, Бару — ударов, а Пину — несносной игры. Пину приходилось прилагать все силы, чтобы ослабить натяжение струн, и с каждым днем гармонические интервалы звучали на нем всё грязнее и грязнее. Но пока это мог уловить лишь очень тонкий слух.
Случилось так, что один одаренный юноша сорвал его планы. Когда пальцы молодого пианиста коснулись клавиатуры Пина, того вдруг охватило неведомое доселе чувство: точно внутри у него заменили все старые детали. Паренек играл до того хорошо, до того упоительно, что Пин волей-неволей сам стал принимать участие в этой игре. И совершенно без умысла выучил весь его репертуар.