Подвела она Андрея Кондратьича к старой осине, которая поодаль от еланки стояла, и по корью палочкой постучала.
— Вот у нее, у осины-то, под корнями сажень-самоходка лежит. Ежели сумеешь достать, то с нею все поля в один день перемеряешь. А там, где ты с ней пройдешь, не останется на пашнях ни суглинков, ни беликов, ни орешников, только чернозем богатимый.
Примерился Андрей Кондратьич: велика осина, могуча, развесиста, корни кряжистые.
— Ладно, завтра поутру принесу сюда лопату и топор, откопаю сажень-самоходку.
— Утром-то нельзя, — сказала Василиса-травяница. — Надо сажень-самоходку взять, пока осина спит.
— Э, да чего это я, без лопаты поди-ко не справлюсь! — рассердился сам на себя Андрей Кондратьич. — Есть ли на свете такое, чего бы я осилить не мог. Ну-ко!..
Обхватил осину обеими руками, рванул, сколь было мочи, и наклонил ее в сторону. Затрещали корни, а из под них белый камень обнажился. И тут, на камне, сажень-самоходка. Взял ее Андрей Кондратьич, повертел в руках, — как перышко легкая, а из чего сделана — не понять.
Тем временем Василиса-травяница опять девчушкой обернулась и в пестерюшке укрылась.
Снова в лесу стало темно, глухо. Поглядел Андрей Кондратьич, а костер-то у него уже совсем потух, и сквозь верхушки лесин заря начала пробиваться. Он уж было подумал: уснул-де, наверно, крепко, и приснился ему такой чудный сон. Но, однако, обрывки веревок валяются, а вот и сажень-самоходка, как перышко легкая
Вскоре развиднелось, талые воды с угорка зажурчали. Налетел с полуденной стороны теплый ветер-ярило, от вешны посыльный.
Мало времени погодя вернулись с ночевки мужики и Андрею Кондратьичу рассказали, что Флегонт по деревне бегает, никак своего двора не может найти, что учитель приехал всех мужиков грамоте обучать, а от ревкома вышло решение: до начала сева везде на протоках мосты поставить, и чтобы Андрей Кондратьич поскорее с перемером земли управился, потому как надо бревна заготовлять да школу и избу-читальню строить.
— И с тобой чего-то сделалось, дядя Андрей, — сказала ему Татьяна Череда.
— Вроде ничего.
— Нет, помолодел ты, кажись, на много годов.
— Жить добро стало, не скушно. Себя по пустякам тратить не надо. Вот еще вечор лишь думы да мечтания были. А сегодня уж и вправду так.
Потом взял он сажень-самоходку, приставил ее к ноге, крикнул мужикам:
— Айдате, пошли! Новой саженью для новой жизни землю отмеривать!
СНЕЖНЫЙ КОЛОС
Наклонись-ко пониже, возьми щепотку земли на ладонь. Какая она теплая, чуешь? Теперь ухом к земле приложись: звенят где-то бубенцы, спелая пшеница колосками шелестит, издалека песня нескончаемо льется, ручьи журчат, тихий голос шепчет, будто мать ребенка в зыбке баюкает. Ласковая у нас земля! Поработаешь в поле, умаешься, кажется, больше силушки нет, ни рукой, ни ногой двинуть не можешь, а приляжешь на поляну, отдохнешь, и снова впору хоть горы ворочать. Всю усталь земля на себя берет. Да и богатая же она! Ну-ко, выйди эвон туда, за околицу деревни, вокруг оглянись и вдаль посмотри. Великие хлеба растут на полях, дивные цветы цветут на еланях, березовые рощи шумят, сосновые боры полны птичьего пенья, сладких запахов чебреца, медуницы, донника, дикого хмеля. Там, за рощами, в одной стороне Теча-река, в другой — Синара, а меж ними озеро Маян и еще много всяких мелких озерков и проточин.
Изредка залетает в наши края птица Орлан. Проплывет высоко в небе, голос подаст: «Кии-кии-кии!» Покружится над лесами, а потом взмоет еще выше, до облаков, и скроется в стороне каменных гор. Там она, должно быть, гнездует, в озерах промышляет, а сюда появляется на побывку.
Было когда-то время, жил на реке мельник. Выросли у него два сына. Одного звали Степанком, второго Филяном. И ни в чем-то они не были схожи друг с другом, словно от разных матерей и отцов. Степан — парень удалой, чернобровый, востроглазый, до всякого дела охочий, а Филян день-деньской, бывало, под навесом сидит, на белый свет хмурится, ни отцу, ни брату ни в чем не поможет, даже молотком гвоздя не забьет. Ведьма-зависть по его следам так и ходила неотступно. Взвалит Степанко к себе на плечо мешок с зерном — Филян его силе завидует. Пойдет Степанко ставни на плотине открывать, чтобы воду к мельничным колесам пустить, — Филян от злости места себе не находит. Начнет Степанко топором бревна тесать для новой избы, столярничать, в кузне железо ковать, так Филяну будто кость поперек горла поставит. Добро бы, только одной завистью обходился. А то ведь озорничал. Да все по ночам. Днем-то пялит завидущие глаза, а чуть стемнеет, отправляется чужой труд рушить. То на мельнице в жернова песочку подсыплет, то изгородь, которую Степанко городил, поломает, то весь его столярный инструмент в пруд побросает. И в огород к соседям залезет, огурцы потопчет, ботву порвет, навоз раскидает.
Степан все терпел, пытался с ним миром поладить. И отца уговаривал: ты-де Филяна не трогай, отдурит, так и сам перестанет баловать. Может, дескать, наше житье ему не по нутру. Старше станет, без нас определит, в какую сторону идти. Ну, мельник-то иной раз пальцем погрозит, пошумит малость, погорюет, отчего ему этакая долюшка выпала, а все-таки жалко было: хоть урод, но сын!
Потом стали они замечать: вроде Филян побурел, порыжел, уши у него кверху вытянулись, нос заострился, глаза округлились. Совсем зависть им овладела, человечьего облика лишила и из дому увела.
Помольцы, кои ночью зерно мололи, видели, как после захода солнышка с вершины Белой горы какая-то большая птица слетела, бесшумно крыльями помахала над мельницей, ухнула, отчего у них под рубахами мураши поползли. Но мельник это во внимание не взял: мало ли каких птиц не бывает! Позвал Степанка, снарядил его в путь-дорогу: «Иди, — говорит, — хоть весь лес обойди, а Филяна верни под отцовскую крышу».
В лесах человека найти — все равно, что деревья пересчитать.
Вернулся Степанко ни с чем.
Только где-то в межгорьях в пору зимних ветров набрел он на снежный колос. Сиверко с горы на гору метался, леденил землю, а колос-то посреди сугроба стоял, как ни в чем не бывало. Сорвал его Степанко, примерил на ладонь — без малого четверть! Остья белые, с изморозью, зерна увесистые. Для наших полей этакому зерну замены нет. На любом солонце взойдет, в любую погоду созреет, с уборкой торопить не будет.
Сколько, поди-ко, мужицких дум о таком зерне передумано, сколько снов пересмотрено! То-то землеробы обрадуются, и земля взыграет, одарит урожаем.
— Ну, ладно, — сказал мельник, принимая от Степанка находку, — коли в своей семье нет удачи, так хоть людям удружим.
В вёшну, после спада талой воды, вспахал Степанко неподалеку от мельницы пустошь, крест-накрест заборонил пахоту и зерна, собранные со снежного колоса, рядками рассеял.
А в тот год весна была дружная. Только отсеялись мужики, как начали громы греметь, молнии сверкать, обильные дождики сыпаться. Дождик пройдет, тучка промчится, солнышко разгуляется. Сразу отучнела земля. Зеленя́-то, как на опаре, поднялись. У Степанка на пустоши совсем было диво. К концу сенокоса снежная пшеница вытянулась ростом с озерный камыш. Где одно зерно положено, на том месте десять стебельков зеленые косички раскинули, а из-под каждой косички по два колоса свесилось.
Помольцы с мельницы о снежном колосе по всей округе весть разнесли. Кто бы куда мимо мельницы ни ехал, кто бы куда ближней дорогой ни шел, Степанковой пустоши не миновал. Никому парень не отказывал, всем сулил:
— К покрову[3] в гости к нам милости просим. Каждого гостя спелым колосом одарим. Пусть мужицкие думки исполнятся.
Один раз осенним утром вышел он в поле и глазам своим не поверил. Там, где еще вечор снежные колосья душу мужицкую радовали, было голое место. Ни травинки, ни былинки не осталось. Стебли-то из земли с корнем вырваны, значит, ни себе, ни людям кто-то добра не желал.
Тут и пало ему на ум: не братец ли опять появился?
Всякую обиду он ему прощал, а эту простить не смог.
Вот и стал после того каждую ночь поле сторожить. Все равно-де не утерпит Филян, еще раз сюда придет.
Сколько-то ночей прошло тихо-смирно. Вода в ставнях знай себе шумит, река посреди таловых кустов течет плавно, падают в нее звезды. А в поле — ни огонька, ни шороха!
Все же дождался. Как раз месяц на небо вышел, засинело, на земле тени сгустились, и что там вверху-то творится, стало виднее. С вершины Белой горы метнулась большая птица, поплыла над ольшаниками, талами и перелесками, как по зыбким волнам. Не торопилась, видать, махала крыльями нехотя, несла себя тяжело. Вот она все ниже стала спускаться, скрылась в кустарниках и вдруг как из-под земли вынырнула и бесшумно, так что ни одна веточка не дрогнула, опустилась на березу, где Степанко стоял.
Страшные глазищи уставились на него, и сначала вроде заплакала птица, а потом громко на весь лес закричала: «У-ху! У-ху-ху!» То ли добычу почуяла, то ли силой похвасталась.