Когда я открыл зажмуренные зачем-то глаза, то как-то очень спокойно, словно так и должно было быть, увидел коридорчик нашей тесной прихожей с зеркалом посередине. Слева ютилась вешалка с куртками, справа старая тумбочка с облезлыми стенками. Я растерянно оглянулся: человек топтался на пороге, как-то нерешительно оглядывая прихожую.
– Заходите, – раздался веселый голос тети Лизы, – я вас давно поджидаю, милый человек.
– Лиза, – выдохнул человек с мешком.
– С Рождеством тебя. Как я рада, что ты вернулся! – И тетя Лиза уткнулась своей стриженой головой в его толстый свитер из собачьей шерсти.
А человек, так и не сняв мешка, гладил тетю Лизу по голове. Я видел, что по его небольшой бородке скатилась тихая слеза.
– Ну, пойдем, пойдем, я приготовила уже угощение, – сказала тетя Лиза, а потом вдруг повернулась ко мне и обняла меня крепко-крепко, как никогда не обнимала. – Какой ты молодчина! – сказала она громким шепотом.
И мы все вошли в комнату. На елке откуда-то появились свечи, самые настоящие свечи с маленькими серебряными крокодильчиками, с помощью которых их можно было приделать к ветке. На столе поблескивало вино в бокалах, лежали апельсины, какой-то очень белый сыр, румяные крохотные булочки.
– А мне, Лиза, надо в Ленинград. Я везу мед и травы для нашего друга.
– Мне тоже надо, только вот Сережу жалко оставлять. Я его так полюбила. А ведь без него мы бы с тобой и не встретились. Он молодец. Но надо ехать. Поезд завтра утром, в шесть. Билеты я уже купила.
Мы долго сидели тогда до самого позднего вечера или даже до половины ночи. Я слушал их разговоры, они пели песни, человек читал стихи. Читала стихи и тетя Лиза. А потом я прикорнул на плече у тети Лизы и опять не заметил, как уснул.
Во сне я увидел ту самую поляну, где стояла сторожка. Дверь сторожки отворилась. Из нее один за другим стали выходить тихие светлые люди в белых одеждах с красивыми лицами, не женскими и не мужскими. Они шли медленно и мирно. Они окружали поляну, они пели. Они поднимались в воздух, и становилось почему-то тепло, и я сам вместе с ними поднимался куда-то, и тетя Лиза и тот человек тоже были рядом со мной, но они стали какими-то совсем другими – строгими и величественными, и одежда на них изменилась, стала светлой и длинной и совсем из другого времени. И я сам стал другой. Мы поднимались все выше и выше. Над заснеженным лесом, над большой многоэтажной Москвой. Светлые мирные люди летели с нами. И небо было все в иголочках звезд, но эти иголочки становились все больше и теплее и словно бы начинали оживать, лучиться, петь, превращаться в теплые ясные окошки самых уютных и радостных в мире домов, но я вдруг почуял необыкновенную тяжесть внутри. Будто бы где-то в груди – гири. Они тянули меня вниз. Они грозили раздавить меня.
– Нет, тебе еще рано, – вдруг сказал чей-то голос.
И я проснулся. Проснулся в собственной постели.
– Спи, спи, еще рано, – ласково зажурчал мамин голос. Она искала что-то возле моей постели. – Прости, я тебя разбудила, просто мне срочно нужно найти одну вещь.
– А где тетя Лиза? – почему-то вдруг встрепенулся я.
– Ты знаешь, родной мой, ей пришлось спешно уехать, один ее друг, очень близкий друг, сильно заболел, так сильно, что может даже умереть. И она поехала к нему. Он ведь очень одинокий, этот ее друг. Она одна только и есть, кто может за ним ухаживать. Она уехала на поезде в шесть часов утра.
– А с ней кто-то поехал вместе? – спросил я.
– Да, – удивленно вскинула на меня мама свои большие красивые глаза, – она тебе что говорила об этом? Какой-то человек за ней заехал. Даже не представился. В жуткую рань. Одет как-то дико. В каком-то деревенском тулупе, с грязным мешком и палкой сучковатой, прямо с дубинкой какой-то. С ним она и уехала. Все-таки странная женщина, – нахмурилась мама и замолчала.
– Странно, – только и сказал я и отвернулся, уткнувшись носом в подушку.
Я очень плакал тогда, только маме я не хотел показывать, что плачу. Но мама потом сказала, что купила торт «Сказку». Но я не слушал. А когда мама ушла, я оделся и, запустив руку в карман штанов, нащупал там целую кучу тети-Лизиных карамелек. Я сосал их все утро не переставая, сосал с каким-то теплым комком в горле, и от них мне становилось легче, и хотя, конечно, было все равно грустно, но в то же время и светло. А потом я с тал искать книжку. Ту самую книжку про человека, который вышел из дома. Вышел с дубинкой, а лучше сказать, с дорожным посохом и мешком, и шел все вперед и вперед, и вошел в темный лес, вошел и пропал. Но книжка тоже пропала. Как будто тетя Лиза забрала ее с собой. Но зачем она ей понадобилась? Вряд ли она могла забрать ее. Правда, я все равно прекрасно помнил эту книжку. И стихи, и рисунки. Если бы я умел рисовать, я легко заново нарисовал бы и такой же домик, и тропинку, и небо в иголочках звезд, и грустного Хармса, который сидел на обратной стороне книжки, сидел на лавке и глядел в даль пустой улицы с булыжниковой мостовой и старым трамвайчиком, застывшим на повороте, а еще с фонарем, таким красивым старинным фонарем под тяжелым балконом с лепниной. Кстати, тетю Лизу я больше не видел. Мама на мои вопросы о ней только пожимала плечами и кивала на папу, а папа неопределенно хмыкал и ссылался на страшную занятость.
Но что бы там с нею ни было, я думаю, тетя Лиза, конечно, встретилась с Хармсом и человека того привела к нему на ту самую улицу с булыжниковой мостовой. И Хармс сразу же вскочил с лавки и бросился к ним. И они ужасно радовались, и пошли по улице вместе к спящему трамвайчику, и сели в него, и внутри трамвайчика зажегся свет, и они поехали, и при этом смеялись, и пили лимонад, и уехали куда-то далеко-далеко, в такие места, каких и око ничье не видело, и не слышал никто о них, и представить себе те места никому не удавалось. И они ждут нас там, мой сынок, очень ждут. Так что бери свой мешок и дубинку, а лучше сказать, дорожный посох и пошли!