Вот Иван-царевич приезжат, идет в палаты белокаменны, его приворотники, придверники окликают.
— А, бабушка наехала, давно не бывала.
Он голову клонит, а реци не говорит.
Отворивши, заходивши во светлую светлицю, там спит-храпит девица-боhатыриця боhатырьским сном, убившись из поездочьки своей боhатырьское.
Он вытащил из-за шшоки глаза: «Отхожу ее своим пером меж ногами!» Она разметавши лежит и он подписавши на лбу: «Я твоїм колодцем коня напоїл да и колодця не закрыл».
И тут же зацерпнул воды живой и мертвой. После ефтой бытности сел на добра коня и хотел скакать через ограду. Конь провешшался:
— Ой, Иван-царевич, не заскакивай, мне не унести тебя, не понесут меня резвы ноги.
Не поверевши етого, ударил Иван-царевич по тухлым ребрам. Конь одним копытом задел за стены городовые. Струны зазвенели, боhатыриця проснуласе. Чует как ей што-то неловко…
— Ох, кака невежа паласе, каку-то подлог сделала.
И увидавши в зеркало, написано у ей на лобу: «За твої насмешки отсмиялисе обратно».
Вот она выбиравши коня, которого ярчей, бойчей не было и отправлявшись в сугон.
Доехавши до старухи, спросивши:
— Хто такой, не проежжавши-ли здесь?
— Да какая-то упадь нимо ползла. Едва, едва коняшка ноги переставлял, да ты оддохни, догонишь, поспешь.
— Што-то я как больня случилась с такого разгару.
— Не желашь-ли баенку?
— Да охота-бы.
Старуха сейчас байну топить, дрова мозгляшши, худяшши, баенка тышкается.
— Мне-ка потереться охота.
Старуха трет, все время длит: ручушки стали слабы.
Отпарилась в етой баенки, нать сугоном ехать.
Приехала к другой старухи.
— Не проежжал-ли хто?
— Какой-то бродяга ехал, едва лошаденка брела.
А ета втора старуха дала ему кремешок:
«Брось и скажи: была года землена, сделайсе кременна!»
Третья старуха дас огнивце: «Будет тебя нарыскивать, напыскивать, ты брось».
Вот она едет: в том боку катышок, и в том боку катышок (Шура ухлопаласъ, угорела от сказки. Так пожалуй, возможно) ехать скоро не может. Доехала до третьей старухи, стала вестей спрашивать.
— Да какая-то шантрапашка проежжала, лошаденка едва плелась. Ты не гони порато и так догонишь.
Тут серьце раскипевши, полетевши в сугон, а Иван был успешен, бросил кремешок и стала кременна гора.
Туточка она кричавши ему:
— Сойдемся по согласию: я тебя не бить, не дуть не стану!
Упросить, умолить не могла.
— Коhда так, я вернусь за пильшиками, за долотниками.
Съездила за пильшиками, за долотниками, они сделали проезд. Вот она состигат, а Иван-царевич, сменивши у третьей старухи своего добра коня, скрыцял ему: бежи, да не подпинай-се, и бросил огнивцë.
Загорело, запылало, пылом, оhнем.
Боhатыриця наехавши.
— Укроти реку оhненну. Я за тебя иду взамужесьво, буду покорна, винна, и починна во всякой бытности. Ведь ты засе-ел два отрока.
— Ха-а. Забыла? X… ночевал, пошшупай-ко! Ета шуточь-ка отшутиласе.
Тут она раскипеласе, захлопала в дол они.
— По весны красные будешь во белых моїх руках!
— Рано рыцишь: не заваривано. Коhда попаду, тоhда рыци.
Разъехались на Дунай реки. И стоїт Иван-царевич разъехавшись на Дунай реки. Приежжавши к отцю родителю и заходивши в спальню, в которой отець спавши при койки. Бравши за шею и сажавши на крутую жопу, давай глаза вставлять. Потом спрыснувши мертвой и живой водой.
Загледели глаза по старому.
Царь Картауз возрадовавшись любимому сыну.
— Чеhо ты, дитятко, желаешь? Не желаешь-ли на царьсво сесть?
— Желаю пить, шуметь по кабакам, по трактирам. Запьюсь, загуляюсь и штоб денег с меня не брать.
Вот царь спустил его пить и гулять. А в то время три корабля военных без всякого докладу зашли и на пристань трое сукна разостлали: желто, голубо и сине.
Царь поутру из косявшата окошечка смотрит:
— Што за невежа случиласе, военного положения не открывает.
Вот старший сын пошел.
Ети отроки говорят:
— Маменька, не ето-ли наш папенька?
— Нет.
Василей на корапь зашел, ему вичьем жопу так нахлопали.
Федор пришел.
— Маменька, не етот-ли наш папенька?
— Нет, не тот, да и не та поступь.
Етого тоже отречькали:
— Ступай, овсяной сноп! Доброй ты боhатырь, не пошто тебе и ходить, не до тоhо дела касатьсе.
Царь Картауз говорит:
— Ну, надо найти Ивана-дурака. Пускай сделает розыск, он ето дело расположит.
Розыскали Ивана в кабаке, поднесли ему чару в полведра: «так и так, кака-то невежа стоїт на пристани, военного положения не открывает, не знаем, што и делать?»
Иван принимавши чару единой рукой, выпивавши единым духом легохонько. Поднесли ему втору чару и третью. У него резвы ножки да затопталисе, черны глазыньки помутилисе, серце раскипело, на пристань побежал, все сукна вырвал и разметал.
— Желаете воєнно положенье открывать?!
Она улешшивать, уговаривать:
— Не слышим твоей речи, заходи на корабь побеседовать.
Он зашол, там разненьких наливок, летёры и ромы направили на него. И поддали к тому-же сонных капель.
Он заспал, а она удиравши по синю морю к своему месту.
Поутру Иван-царевич расширил свої глазочьки:
— Ой, пропала моя головушка!
— Не пропала, а в те руки попала, што отхлопали… Чюхарь говорил «пропал, пропал», как в сило попал; ты два отрока засеял, їм бесчесно без отця. Приедем по тихой поветери, примем закон божий, я тебе буду повинна и починна.
И покатилась ко венчанью.
Пирком-челком да и за свадебкой.
После ефтой бытности был у їх три года пир, я там был, три года в гнезде жил. Вино по усам лилось, мне-ка в рот не попало. Не осудите, господа!
Сказка кончилась, и Скоморох привязался:
— Тебя просили нашшот матери, а ты про Ивана-Запецельника. Где жа тут мать?
— А боhатырша? Она могла Ивана, как червяка раздавить, а однако-жа смирена сделалась, из-за отроков. Отца їм доспела. Нет, не говори. Очень даже хороша мать. Сама правильна.
— Конешно, конешно, — отозвалась Московка, — а што ты тако вяжешь? В ум не возьму.
— А нёвод.
— Какой-же нёвод? Живо так вяжешь и маленькое што-то.
— Гледи. Вот крылья будут, вот рымпалы, а вот я уж начал матицу вывязывать. Ето внучкам. Пусть в полої тешатся. У нас как вода падёт, все полої остаютсе. Пусть їм на потеху.
Мир был заключен. И Московка перевела глаза на Печорца.
— Федосей Павлиныч, што же вы-то ничего не скажете?
— Сей минутой готов! Да только сказка моя очень даже обыкновенна. Ведь уж слыхали не раз…
— Все равно.
И Печорец завел любимейшую на Севере сказку.
37. Безручка
Мать помирала, двоїх детоцек оставляла: мальцика и девушку; детям наказывала, штоб жили советно и штоб брат сестры всегда слушалсе. Дети выросли хороши, жили советно. Брат стал торговать. И торговля пошла на эту девушку… дак не говори! Брат женился, а его жонка завидела эту золовку: брат в лавку пойдет, спроситсе у сестры, из лавки придет здоровается. Это жены любо-ле? Вот она подколола быка, а мужу насказала:
— Вот сестра твоя одичяла: быка подколола! Пошто ты ей дёржиш?
А муж рассмехнулся:
— Вместе наживали, вместе и проживаем.
И все так же: в лавку куда-ле уйдет, — сестры спросится; придет — с ей здороватсе.
Жонка опеть зарезала коня любимого и опеть мужу:
— Твою сестру гнать надо. Совсем дика! Твоего любимого коня зарезала!
Ему коня жалко и сестры жалко. Смолчял.
Тут жена родила ему, и дитë не пожалела: взела в зыбке младеня подколола, а мужу говорит:
— Доколе будем дику дёржать? Ведь совсем дика сестра твоя! Ей убить надо: младеня твоего подколола.
Тут уж его живот. Не стерпел и говорит сестры:
— Скинавай цветно платьё, надевай цёрно платьё!
Взял топор, колодку и повез сестру в лес. Она змолилась:
— Брателко! Не убивай меня! Отсеки у меня руки по локот!
Брат убивать не стал, отсек ей руки и бросил в лесу.
Не осподь знает сколько времë прошло; ходит она —
Низко-ле, высоко-ле,
Близко-ле, далеко-ле,
Солнцем пекёт,
Дожжем секёт,
и вдруг царска охота набежала и остановилась: ей не задевает, и царевич наехал. Она из-за кусья крыцит:
— Не подходи! Я — девица, вся обремкалась, чуть не нага. Да и рук нету!
Царевич свой сертук скинул, ей приокутал. Глянул — она красавица. Краше нету. Говорит отцу:
— Батюшко, возьмем эту Безручку. За незаправду она казненна, за напраслину!