— В штаны не могу попасть. Как не попадешь, носи грязны.
Дороня подал ему штаны.
Нет уж, видно, мої родители умняе.
И пошол домой обратно.
Вот жил-пожил Дороня да и помер. Родители все его жалели, все Доронюшку поминали. Вот старуха одна сидит дома, окошечко поло; видит идет нимо служимой домой на побывку, она и скрыцяла:
— Откуда, милостивець?
— С того света выходець!
— Ой, заходи, не видал-ли нашего Доронюшку?
— Видал. Ваш Дороня на небе боронит. Наг, худ, оборвался, лошаденка худа, шубы нет…
— Ой, не возьмешь ли цего у нас для Дорони?
— Отцего не взеть? Возму!
Старуха шубу самолучшу подала, коня самолучшего вывела.
— Не возьмешь-ле муки, крупы?
— Давай!
Она ему всего подала, портна трубу подала.
— А сапоги?
— Да худяшши!
Она сапоги новы подала. Служимой сел на коня, все забрал да и… махнул!
Старик возврашшатсе. Старуха ему:
— Старик! Хто у нас был? С того света выходець. Нашего Доронюшку видал. Наш Дороня на небе боронит! Наг, худ, оборвалсе, шубы нет, лошаденка худяшша, сапоги розны… Я ему всего дала: коня самолучшего, шубу самолучшу, муки-крупы, портна трубу подала, сапоги новы…
— Ах ты!..
Давай старуху школить! Ну, што-ж? Што со старухой поделаш? Так ницего и не поделал.
Еще не затих ребячий смех, как Скоморох снова рассказывал.
40. Дурень
Пошол дурень, да пошол барин в лес лесовати да круги занимати.
Идёт поп. Он ему: «Босько-усь, босько-усь!»
Поп его начал тросью колотить. Пришол домой:
— Мати, тут меня били, да тут колотили!
— Што эко, дурень, сделал?
— Да што? Поп шол, я ему: усь-усь! Он почял меня тросью колотить…
— Экой ты дикой, дурень! Ты бы в ноги пал: бачько, бла-ослови!
— То я, мати, завтра!
Пошол дурень, пошол барин… Навстречу-то дурню идет медведь.
Он пал ему в ноги:
— Бачько, блаослови!
Медведь начал его тяпать… Он пришол домой.
— Мати, тут меня били, тут колотили.
— Што эко, дурень, сделал?
— Да што? Медведь шол, — я ему в ноги пал: бачько, баослови! А он меня затяпал.
— Экой он дикой, уж уити-ле от него? Ты бы в ель колотил: босько-усь, босько-усь!
— То я, мати, завтра.
Пошол дурень, да пошол барин в лес лесовати да круги занимати. Едет свадьба. Он в ель колотит: «босько-усь, босько-усь!»
Конь у їх испугался, побежал, все растрепал у їх. Его почали бить-колотить. Он опеть пришол:
— Мати! Тут меня били, тут колотили…
— Што эко, дурень, сделал?
— Едет свадьба, я кричял, в ель колотил, конь испугался їх…
— Экой ты дурень! Ты бы молился: «Дай боh вам на житьё-бытьё на боhачесьво», они бы тебя не выбили.
— То я, мати, завтра.
Пошол дурень, пошол барин в лес лесовати да круги занимати. Покойника везут. А он їм крычит:
— Дай вам боh на житьё-бытьё, на боhачесьво!
Почали его бить, колотить, всего выбили. Он домой пришол:
— Мати, мати, мати! То-то меня били, то-то колотили…
— Што эко, дурень, сделал?
— Покойника везли, я скрычял: «Дай вам боh на житьё-бытьё, на боhачесьво…»
— Экой ты дурень! Ты бы молился: «Упокой, hосподи, душу усопших рабов твоїх».
— То я, мати, завтра!
Пошол дурень, пошол барин в лес лесовати, круги занимати. Едут, котора свадьба ехала, едут на госьбу угошшаться. Он молитця:
— Упокой, hосподи, душу усопших рабов твоїх…
Его почяли бить, почяли колотить… У їх конь бросилсе, испугалсе, все выпружил: пироги да подушку.
Он все собрал, домой пришол.
— Мати, тоhда меня били, сегодня подарили!
Не можно с їм больша жить. Хочет убежать. Сухарей насушила мешок и поставила за ворота: как его нет, бежать штоб ей.
Этот дурень наперед матери пришол, посмотрел в мешок, сухарьки вытрехнул, в мешок сел, сам завезался.
Мати пришла, посмотрела: ниhде нету его, — схватить кашолка… бежать!
Схватила кашолку, потрепала… Бежит с кашолкой с сухарьками (мать, видно, тоже не остра была у ево).
Бежала, бежала… Сесть на пенек да съесть сухарёк, дак полехче бежать…
Он в мешки кричит: «Я, мати, хочю-жа!»
— Ах, он где-то видит меня.
Она опять на убег побежала. Бежала, бежала… тошно їсть захотела… Только за мешок, а он:
— Я, мати, хочю-жа!
— Осподи, осподи, ишша видит меня!
Бежать! Бежала, бежала…
— Хочь видит, хочь не видит — я закусывать буду.
Села под елушку, развезала мешочек сухарьков поїсть, — он в мешки сидит.
— Што ты, дикой, наделал, ни одново сухарька не оставил! Я тошно їсть хочю!
— Я тожа хочю.
Вот и тёмно стало.
— Зверьё ходит, съедят нас. Поедем на ель ночевать.
Дурень говорит:
— Поедем, мати, на ель.
Мати говорит:
— Я тошно їсть хочю, мне и не залезть.
— Полезай, мати, я по жопе пехать стану.
Ну, и полезли на ель. Мати лезе, он пеха.
Там уселись на ель. Шли разбойники: под ту ель сели деньги читать.
А он там видит їх. Он говорит:
— Я мати, закрычю!
— Што ты, дикой, ведь убьют нас…
— Нет уж закрычю!
И закрычал:
— Я вас убью-ю!
И они испугались.
— Ой, сам Исус Христос крычит!
Побежали, испугались, всех денег оступились.
Вот они тут слезли, денег поклали, домой пошли.
Конечно, в тот день и трапезничали, и отдыхали, и узнавали насчет парохода. Уже не «радиосарафан», а настоящий телеграф принес известие, что пароход добрался благополучно до Суры и выходит вниз.
И когда уже в поздний час все улеглись, Московка закричала:
— Товаришши, Трудовая Республика! Придумайте на завтра сказки о труде.
Скоморох не замедлил ответить:
— К примеру, как я преду, как квашню развожу, как на медведя хожу… Да што же я сдуру сегодня рассказал! Мне бы завтра!
Московка отвечала:
— Ничего, на завтра ишшо каки-ле прибереш!
Кулоянин заворчал:
— Да што на них угомона нет! Спать не дают! Убай ты їх, молодка!
В это время молодка, что-то мурлыкавшая своему ребенку, запела нежней и более четко, или это так казалось, оттого что наступила тишина.
Баю-баюшки баю,
Да уж Колюшку лю-лю,
Ходит сон по окон,
Бродит дрёма
Возле дома.
Как у Коли колубель
Во высоком терему,
Во высоком терему,
Да на тонком очепу.
Кольца-пробойца
Серебреные,
Положочек золотой камки.
В изголовьях куны,
А в ногах соболи,
Соболи убают,
Куны усыпят.
Так день четвертый, посвященный матери, закончился материнской песней.
День пятый. Сказки о труде
Он засиял чистым небом, ясным солнцем, зазвенел щебетом птиц и радостной вестью, принесенной посетителями из волости: пароход пришел в Карпову Гору, поджидает посадки какой-то экспедиции и сегодня обязательно до заката придет сюда. Московка всякими разговорами задержалась в кулуарах и, когда пришла на свое обычное место, заседание было в полном ходу, а Помор был выразителем общественного смущения.
— Ну, и загонула ты нам, Московка, загодку! Каки таки сказки нашчот труда? Век трудимся, а век не слыхали. Не живут! Не быват!
— Как не быват? Может волшебны: кто-ле помогает или мешает, кто-ле работает, а другой смиется, кто-ле с умом, а новой без ума.
Скоморох ввернул:
Фалилей, Фалилей,
Навалил в поле елей,
Пришол к жонки спрашивать,
Куда елки снашивать?
Ты, дурак, не спрашивай,
Навалил, дак снашивай!
Московка улыбнулась и продолжала.
— Наконец, просто расскажите Олександр Ондреїч, про свой труд. Да у вас должно быть множество приключений на море…
Дед, внимательно слушавший, сказал деловито и основательно:
— Ведь какие бывальшьчыны бывали, — никакая типография не сочинит теперь. Уж не знать, кака товда типография сочиняла!
Московка готова была поцеловать деда от восхищенья.
— Вот, вот! Ну, Олександр Ондреїч, начинайте, с вас и пойдет, потом Махонька про женский труд, про хозяйство, либо пряжу…
Помор ответил:
— Нет, я сказку таки надумал. Думаю, што очень подходячая…
— К моменту!
Это опять ввернул Скоморох, с торжествующим видом оглядывая всех.