Мужичок снова замолчал. Несмотря на тёплую летнюю ночь у него, похоже, замёрзли руки, потому что он протянул ладони к огню и растопырил пальцы.
– И что было дальше? – спросил Илья, когда молчание затянулось.
– Да ничего дальше не было! – неожиданно резко ответил Иван, но тут же, смягчившись, добавил: – В смысле, ничего хорошего… За год до кончины Одихмант отправил меня в свою усадьбу Волчий Лог, что стояла на берегу великого озера Ильмень. Там он держал большую конюшню, а меня поставил главным конюхом.
Хорошее было время! Я лошадок сызмальства люблю, да и они меня жалуют. Бывало, идешь по конюшне, а из каждого стойла морды тянутся, словно поцеловать тебя хотят. Да я и сам иногда не выдержу и ткнусь губами в лошадиную щёку, а она тёплая, гладкая и муравой пахнет…
Когда ж погода способствовала, мы с конюхами Власом и Афоней лошадок на берег выгоним, а сами Ильмень лодкой утюжим, бредень-неводок тянем да песню поём. Слова в песне простые: «Где рыба не плывёт, а Ильмень-озеро не минёт». Зато не успеешь допеть, а бредень уж полон! Потом с пленённых кольчужку снимем, тройной ушицы наварим, каравай преломим, а там, как говорится, и ложка по рту и хлебать есть чего…
А ещё краше ночная охота! Влас на вёслах сидит, а мы с Афоней на носу с острогами трезубыми караулим. Тут уже не до мелочи с палец ростом, а до сурьёзных особ – поболе локтя без головы и хвоста.
– Так ночью ж не видать ничего! – не выдержал Илья, который в детстве сам был охоч до рыбки, правда, ловил с берега удой.
– Как это не видать? Очень даже видать, если костерок разжечь… Да не в лодке, вестимо, а на деревянных подпорах, что к носу прибиты. А уж к ним глиняный горшок крепится с горящей еловой ветвью. Дурная рыба на огонь плывёт, потому как ей скучно в темноте сидеть, не то что умной. А тут мы с Афоней! Вот какое устройство хитрое… И то забыл сказать, что изнутри лодки мы щиток ставили, чтоб свет глаза не застил! А ты говоришь, не видать…
* * *Иван вздохнул и продолжил:
– Вот так я жил, не тужил, а чего тужить, когда хорошо в добре жить. Только не всё коту масленица, пришёл и великий пост. Раз тёмной ночью во дворе залаял Пустобрех, да так завёлся, что хоть святых выноси. Что за оказия, думаю, может, лесной барин забрёл? Но ежели б это медведь был, то и лошадки бы всполохнулись, а так чую: тихо на конюшне. Пока я кумекал, кто-то в окно постучал, да не робко, а по-хозяйски. Ёкнуло у меня сердце: сразу понял, кто так стучать может. И точно – хозяин мой молодой, Соловей Одихмантьевич, пожаловали. Эх, думаю, лучше б это Топтыгин был, у меня на него рогатина за печкой припасёна, а на барина разве с дрекольем попрёшь?
– Не ждал? – спрашивает, когда я его в избу пустил.
– Не ждал, – говорю. – Думал, вам Новгород милей нашего захолустья.
– Насильно мил не будешь, – отвечает, а сам злобно на меня из-под бровей зыркает, словно волк, что в западню попал. – Тесно мне, Иван, в Новгороде стало, да и не ужиться в одной клетке двум соловьям. Ты ж не знаешь, что Будимирович высоко взлетел. Тем шибче падать будет, когда я ему крылья подрежу. Ладно, чего зря болтать! Дай пожрать и собирайся! Дорога дальняя, потому лошадок порезвей снаряди.
Он, значит, говорит, а меня как шилом шпыняет: не к добру всё это, но моё дело подневольное. Вывел я из конюшни двух скакунов-красавцев, а остальные лошадки так на меня печально смотрят, будто говорят: выпусти нас, Иван, на волю вместе с жеребятами, а не выпустишь – все сгинем. Они, стало быть, смотрят жалостно, аж на душе скребёт, и всё шепчут: выпусти нас, Иван, и челяди скажи, чтоб уходили…
Вздохнул я да в избу вернулся. Барин мой наелся и завалился на полати, видать, нелёгкой дорога была, вот его и сморило. Но не успел я и шагу сделать, как он прыгнул на меня и нож к горлу наставил.
– А… это ты, – говорит. – Следующий раз стучи, а то пришью ненароком. Поехали, пока темно.
– А куда ехать, барин?
– Не твоего ума дело. Куда скажу, туда и поедешь. А заупрямишься, измочалю, как в детстве. Да, чуть не забыл: кто ещё в усадьбе живой есть?
– Конюхи Влас и Афоня, повариха с дитём, егерь с женой да плотник вдовый с дочками.
– Так-так… Раскинь-ка дровишек сухих под все избы и под конюшню, да двери снаружи подопри. Только тихо, чтоб не спугнуть. Ну, чего стал, как пень? Или непонятно говорю?
– Как тут не понять? А может, не надо… в чём они провинились?
– А ни в чём. Только не хочу, чтоб имение кому другому досталось. Всё сожгу и пепел развею…
С этими словами он отвесил мне такую зуботычину, что кровь носом пошла.
– Первый раз бью, а второй – убиваю, – объяснил Соловей, хотя я уже и сам всё понял.
* * *Иван потёр ладонью скулу, словно та ещё помнила разбойничий тычок, и повёл свой рассказ дальше.
– До первых петухов я управился. Сперва, правда, перед Соловьём повинился и достал из подполья добрый бутыль медовухи, которая во рту сластит, а ноги вяжет. Барин сразу ковш махнул и на лавку сел, да так крепко, что лавка крякнула. Ну, я ему второй ковш налил, а сам побежал дрова таскать.
Всё сделал, как Соловей велел. Даже больше, потому как сперва выпустил людей и лошадок. И скажу тебе, Илья, лошадки умней оказались: ни стуком, ни духом себя не выдали: молча разбежались. А людей ещё уговаривать пришлось, чтобы без вещей уходили, ежели жизнь дорога. И всё равно повариху поленом из дому гнал: так ей не хотелось сундук с барахлом бросать…
Через два часа разбудил я Соловья, а он уже тверёзый, вроде и не пил: сразу видно крепкий мужик и закалённый медовуху ковшами хлебать. Осмотрел он мою работу, похвалил. А через миг усадьба уже пылала. Хорошо, что мы сразу уехали, а то бы Соловей сильно удивился, почему криков и ржания не слышно.
* * *Всю ночь мы тряслись в сёдлах, а днём привал в лесной чащобе сделали, словно волки, что от людского взгляда хоронятся.
– Гляди, Иван, что у меня есть, – когда мы перекусили, сказал Соловей.
Он снял с коня большую перемётную суму, с которой давеча заявился, и бросил мне в ноги. Я открыл и обомлел: сума была доверху набита золотой посудой, а в серебряном ларце, что внизу лежал, я увидел изумрудные мониста, яхонтовые перстни, жемчужные ожерелья и какие-то диковинные заморские монеты.
– Нравится? Тогда забирай. Мне столько не надо, – осклабился Соловей, – мне надо больше.
– Так тут на всю жизнь хватит!
– На твою, может, и хватит, а моя подороже будет… Слушай, Иван, я тебе всю суму отдам и ещё добавлю, а взамен ты мне на гуслях сыграешь. Я ж знаю, ты игрок отменный: и рассмешить можешь, и слезу выбить.
– Шутите, барин?
– Я шучу, когда остриём щекочу. Прикуси язык, покуда зубы целы! Значит, так… Будешь по городам ходить и на гуслях играть. А сам на ус мотай, когда купеческие караваны отчалить соберутся. Узнаешь, моему человечку шепнёшь, он тебя сам найдёт. А чтоб тебе игралось лучше, я за Марьей присмотрю…
Пока Соловей говорил, я соображал, как бы половчее удрать, но когда он сказал про Марью, я понял, что разбойник всё предусмотрел. Ведь Марья-то мне сестрой младшей приходилась.
– А для начала вернёшься в Новгород и выведаешь, когда мой друг сердечный, а теперь купец знатный, Соловей Будимирович, в стольный град отправится и каким путём. Уж больно я хочу с ним потолковать о делах житейских да посмотреть, каких он кровей. У меня для этого специальный ножичек есть, острый, как комариный клюв: кусает не больно, зато насмерть… А сейчас разъедемся: я в лес, а ты домой. И чтоб Марья долго не убивалась, быстрей лаптями шевели и уши востри.
* * *– Эх, Илья, ведал бы ты, что у меня на душе творилось, после того разговора. А ещё горше мне стало, когда в Новгород вернулся. Хожу с гуслями по улицам, народ ублажаю, а у самого на сердце слёзы кипят. Если выдам разбойника, несдобровать моей Марьюшке, а не выдам, сколько людей безвинных поляжет, когда он караван подкараулит! И стал я каждый день в церковь ходить: просить Христа и Матерь Божью, чтобы помогли беде моей. А потом и священнику исповедался. Хороший такой старичок оказался, ласковый. Выслушал меня и говорит: тебе, Иван, решать, но если ты истинно веруешь, пойди к Соловью Будимировичу и расскажи всё. А за Марью молиться будем, чтобы и волос с её головы не упал.
Прижал я лоб к Честному Кресту и заплакал горючими слезами. Грешен, говорю, батюшка, кругом грешен: я ведь чуть было не решил Соловью-разбойнику пособить! Как же мне, грешному, Господь поможет?
– Вот поэтому и поможет, что грешным себя признал, – ответствовал батюшка. – И не бойся ничего: настоящему христианину только Божий страх ведом, ибо он нам и щит, и меч, и утешение…
* * *В тот же день я рассказал купцу о готовящейся расправе. И так мне легко на душе стало! Тем паче, что Господь мне знак дал. Ведь, подумай, как я, голь перекатная, мог в палаты купеческие попасть? А ведь попал! Только к терему подошёл, как коляска подъезжает, а из неё сам выходит. Вокруг гридни-телохранители с топорами толпятся, прям, как у князя: не подойдёшь. Да он вдруг меня сам приметил и пальцем поманил: мол, идём, гусляр, в палаты, мы трапезничать будем, а ты нам песню споёшь…