— Анатолий, — шепчу я. — Так ты медведь…
Мне самой смешно от нелепости моей догадки… но тут меня осеняет, отчего у меня отвисает челюсть и сердце рвётся на части.
— И ты мой отец?! — Я сверкаю на него глазами, внутри разгорается жар, как у огненного дракона. — Почему ты не говорил мне?
— Я очень виноват перед тобой. — Несмотря на свои медвежьи габариты, Анатолий кажется сейчас маленьким, раздавленным, раскаивающимся. — Мне надо было столько всего сказать тебе, но всякий раз, как я приходил к вам, нужные слова никак не шли с моего языка, только сказки.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})— Столько лет прошло! — зло рыкаю я. — И за все эти годы ты так ничего и не сказал мне. Держал меня в уверенности, что мой отец умер. — Я сверлю его гневным взглядом. — Но ты-то жив! И ты бросил меня. Сначала на бабушку, потом на Мамочку, на кого угодно, лишь бы самому не растить меня!
Гнев душит меня, разрывает на части. Одно дело — остаться сиротой в младенчестве из-за того, что твои родители умерли, и совсем, совсем другое — жить так при живом папаше, который целых двенадцать лет не желает утруждаться твоим воспитанием. Я топаю лапой и, задрав морду, рычу в ночное небо, пока не начинает саднить горло.
Совсем выбившаяся из сил, задыхающаяся, я приваливаюсь к стволу дерева и поднимаю глаза на Анатолия. Как же мне хочется, чтобы он сказал что-нибудь — что угодно! — что помогло бы мне простить его.
А он садится напротив меня и молчит. Молчит так долго, что в тишине я начинаю различать ночные шорохи и звуки вокруг нас. Тихо шелестит листвой Липовое дерево, шипит пар, поднимаясь над ещё раскалёнными камнями, слышно даже, как тяжело и гулко бьётся в груди Анатолия сердце.
Наконец он всё-таки заговаривает, и опять в своём духе, начиная со слов «давно ль это было, недавно ли».

Давно ль это было, недавно ли, а только вдовец один поедом ел себя да казнил люто за гибель жены своей любимой. Раздавленный виной непростительной, страдая, что не заслуживает ни любви, ни слова доброго, не имел он духа даже одним глазком поглядеть на дочку новорождённую.
Побрёл он, горем гонимый, восвояси — за ветрами холодными на север пустынный. Добрёл до бухты Зелёной, хотел было на берегу её потерю свою оплакать, да слёзы из глаз не идут — стыд жгучий да гнев кипучий на себя самого, точно жар пламени драконова, душу ему иссушили.
Увидел вдовец посреди моря, льдами скованного, корабль, среди торосов застрявший, и понадеялся, что он сможет боль его жгучую остудить. Пошёл к кораблю, на борт забрался. Глядь, а на носу сам Дед Мороз сидит.
Посмотрел на вдовца Мороз, увидел в глазах его страдание невыносимое и молвил:
— Скажи мне, отчего так кручинишься, что света белого не видишь?
— Померла жена моя любимая, и я один в том виноват. Отправилась она из беды меня вызволять, да погибель свою нашла. — Упал вдовец на колени, за сердце схватился. — Не снести мне боли этой, не пережить.
— Что ж, — снова молвит Мороз, — могу я от боли душевной тебя избавить, коли именно этого ты хочешь. — Простёр Мороз руку к груди вдовца, засверкали пальцы его белизной слепящей. — Ледяное сердце глухо к боли.
Взглянул вдовец в глаза Морозу, ледяной синевой полыхающие, кивнул. На что угодно он бы в тот миг согласился, лишь бы боль унять нестерпимую, что изводила его.
Прижал Мороз ладонь ледяную к груди вдовца, где сердце билось. Прервалось у вдовца дыхание, когда сердце его оледенело, когда ударом каждым жилы ему льдом набивало. Накрыло вдовца бесчувствие мертвенное. Глянул он в небо серое, и превратилось лицо его в ледышку. Но не ушла боль из сердца его, только пригасла да отдалилась, словно сугробом её засыпало.
Побрёл вдовец обратно в лес, нашёл дочку свою маленькую, поглядел, как смеётся она да резвится на солнышке, как любовью да радостью лучится, и не выдержало сердце его ледяное, таять начало.
Взорвалась в груди его боль лютая, встрепенулись в душе скорбь горькая да раскаяние жестокое, нестерпимое. Оставил он дочку свою на воле резвиться под приглядом бабушки её заботливой, а сам в чащу дремучую сбежал.
Зажил он в лесу один-одинёшенек, сторонясь людей и всего, что могло растравить душу его да боль жестокую вернуть. В одиночку силки ставил, охотился да рыбачил. Глядел, одинокий, как время течёт, вёсны одна другую сменяют. Но дочку свою всё забыть не мог, и однажды понесли его ноги снова на неё, малышку, поглядеть.
Корчилось сердце его от боли лютой, на части разрывалось, но терпел он, сколько сил хватило. И на другой день тоже пошёл на дочку свою глядеть и уже чуть дольше боль в сердце терпел.
Так с тех пор и повелось: ходил вдовец что ни день на дочку свою смотреть тайно, в тенях лесных хоронясь. Таяло сердце его ледяное, капелью что ни день исходило, пока он мужества набирался, чтобы с дочкой заговорить.

Глава 30. Правдивая часть истории

— А ведь Мороз не взаправду заморозил твоё сердце, разве нет? — насупившись, наседаю я на Анатолия, раздражённая его туманными намёками и недомолвками.
— Во всех моих историях есть частички правды, — мягко отвечает он.
— Зато всей правды ты никогда не говоришь. Ты перевираешь её, прикрываешь небылицами. Ты её приукрашиваешь, — выпаливаю я, вспомнив брошенное Валентиной слово. — Навроде того, что называл мою мать принцессой.
— Для меня она всегда была принцессой.
Я рычу от расстройства и разочарования.
— А Мамочка знает? — спрашиваю я. — Знает, что ты мой отец?
— Нет, что ты, — мотает головой Анатолий, — я хотел сказать ей. В смысле, вам обеим сказать, но… — Потупившись, он разглядывает свои лапы. Его глаза как огромные серебристые озёра.
— Так давай, объясни мне, что к чему, — требую я. — Объясни всё как есть. Без утайки и этих твоих россказней. Чтобы я поверила, что ты говоришь мне правду.
Анатолий кивает, открывает рот… но не может вымолвить ни слова. А когда заговаривает, его речь становится разительно непохожа на тот напевный слог, каким он рассказывает свои истории. Он запинается, вымучивает из себя слова, неуклюжие, неуверенные. Но так мне нравится даже больше, потому что я знаю, что теперь он говорит мне долгожданную правду, которую я ищу всю жизнь.
— Когда я был маленьким, мы с родителями жили в лесу. Но сколько я их помню, они всегда были медведями, и обитатели леса звали их Царь-Медведь и Царица-Медведица.
Я тоже чаще всего был медведем, в смысле медвежонком. Но бывало, что проснусь поутру, глядь: я мальчик. Так и ходил мальчиком весь день, целую неделю или вообще месяц, а потом снова поутру медведем просыпался. Родители говорили, это из-за того, что мы все прокляты и я, мол, это проклятие перерастаю.
— Но до конца ты из него так и не вырос. — Я смотрю Анатолию прямо в глаза, и он опускает голову.
— Нет, не вырос. Чем старше делался, тем дольше оставался человеком. В конце концов из лесу ушёл, в рыбаки подался. С годами совсем перестал в медведя превращаться, как отрезало, — Анатолий грустно улыбается, — почти убедил себя, что сам себе про медведя навыдумывал, ну, в смысле детских фантазий. А потом встретил Настасью, у нас родилась ты и…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})— Я что, родилась медведем?
— Поначалу-то нет. Девчушкой ты родилась, и мы назвали тебя Елицей, уж очень ты крепенькая была, ладная, ну прямо ёлочка.
У меня отвисает челюсть — оказывается, у меня раньше было другое имя! Но Мамочке-то неоткуда было его узнать, вот она и назвала меня Янкой, потому что считала меня такой же сильной и красивой, как наша речка Серебрянка. Имя Янка больше мне подходит, ведь речки тоже, как и я, меняются.
