После долгих извинений она снова сдалась на мольбы каявшегося Сапфира и, окончательно сменив гнев на милость, дала ему бриллиантовую песчинку. «Возвращайтесь в замок, — сказала она, — закопайте у ворот эту бриллиантовую песчинку; но больше не помышляйте ни о конюшне, ни о спальне, слишком они для вас пагубны. Ступайте прямо в сад, пройдите под галереей, и напротив нее будет рощица; посреди рощицы растет дерево с золотым стволом и изумрудными листьями. На этом дереве вы увидите ту самую прекрасную птицу, которую столь усердно разыскиваете. Срежьте ветку, на которой она сидит, и в ту же минуту несите ее ко мне. Но предупреждаю вас по-дружески: если вы опять решите что-нибудь сделать по-своему, как оба предыдущих раза, вам не на что будет больше надеяться — не помогу вам ни я, ни кто-нибудь другой».
С этими словами она, по своему обыкновению, скрылась в воде, а принц, устрашенный последней угрозой, пустился в путь с твердым намерением этой угрозы избежать. Он нашел все, о чем его предупреждала лягушка: галерею, рощицу, великолепное дерево и прекрасную птицу, сладко спавшую на ветке. Он срезал ветвь, и, хоть и заметил рядом золотую клетку, которая, как ему казалось, позволила бы верней завладеть добычей, но не взял ее и вернулся к роднику на цыпочках, стараясь не дышать, дабы не разбудить прекрасную птицу. Каково же было его изумление, когда, ожидая увидеть родник, он обнаружил на его месте небольшой дворец, безусловно, скромный, но возведенный с изысканным вкусом; в дверях этого прелестного дворца стояла девушка, заметив которую, принц потерял голову; пусть читатель не удивляется: ведь то была незнакомка из зеркала. «Как! сударыня! — от волнения он уже не понимал, что делает и что говорит. — Как, это вы?» Красавица, зардевшись, отвечала: «Сударь, ваше лицо мне хорошо знакомо, но я полагала, что меня вы видите впервые в жизни». — «Ах, сударыня, — сказал он, — сколько дней и минут я провел, любуясь вами!» Начавшийся таким образом разговор продолжился обстоятельным рассказом о том, что произошло за это время с нашими влюбленными; они без утайки поведали друг другу обо всем, что с ними приключилось. Беседа их была из тех пространных бесед, когда разум, повинуясь сердцу, видит и слышит лишь благодаря чувству. В общем, чем дальше, тем яснее им становилось, что оба они и были друг для друга причиной внимания, оказываемого зеркалу. Признаваясь в своих тревогах и ревности, они тем самым признавались в самой великой любви, какую только можно себе представить.
За нежной беседой принц не удержался и спросил прекрасную незнакомку, какой счастливый случай привел ее в этот лес. Он молил ее поведать, что случилось с родником и особенно — куда исчезла лягушка, которой он обязан своим счастьем и которой обещал принести прекрасную птицу; та, к слову сказать, по-прежнему спала. «Увы, сударь, лягушка ваша перед вами, — отвечала девушка с весьма смущенным видом. — История моя коротка. Я не знаю ни родителей своих, ни родины; знаю лишь, что зовут меня Серпентиной. Феи, что заботились обо мне с самого рождения, не пожелали, чтобы я когда-нибудь узнала о своем происхождении. Они ничего не жалели для моего воспитания, они были чересчур добры ко мне. Я всегда жила в одиночестве и, признаюсь, последние два года оно не было мне в тягость. У меня было зеркало, сударь…» Краска стыда помешала ей продолжать, но она тут же перескочила на другое: «Вам ведь известно, что феи требуют полного и безоговорочного повиновения; вчера они превратили этот домик в родник, о котором вы спрашиваете, а меня — в лягушку, наказав мне сказать первому, кто подойдет к роднику, то, что я вам сказала, слово в слово. Но, сударь, как же тяжко было мне, увидев вас, предстать вашему взору в столь безобразном обличье — ведь сердце мое переполняют воспоминания! Однако такова была жестокая необходимость и мне пришлось подчиниться. Когда я желала вам удачи, сударь, я думала не только о ваших интересах, но и своем обратном превращении: ведь оно могло состояться лишь при условии, что вы станете обладателем прекрасной птицы. А почему вы так хотите ею владеть, я не знаю». Тут Сапфир объяснил, что заботился о здоровье отца, и рассказал все то, о чем шла речь выше. От его рассказа Серпентина погрустнела, и в глазах ее заблестели слезинки. Сапфир ласково молил ее объяснить, в чем причина столь скорой перемены. «Ах, сударь, что вам известно обо мне, кроме наружности да нескольких поступков, о которых поведало зеркало; согласна, как бы ничтожны они ни были, по ним все же можно судить о сердечных чувствах; но происхождение мое мне неведомо, а вы, как я сейчас узнала, — королевский сын. Больше того, я вижу, что положение ваше отвечает вашим достоинствам; но что же будет со мной, несчастной?» Напрасно Сапфир спорил, напрасно говорил ей все слова, что подсказывает в подобных случаях великая любовь, — любезная Серпентина стояла на своем: «Сударь, я слишком люблю вас, чтобы связывать узами недостойного вас брака; участь моя жалка, но чувства неизменны. Если феи не расскажут о моем происхождении — признаться, до сих пор оно нисколько меня не занимало, — и не докажут, что по рождению я достойна вас, сударь, я никогда не соглашусь принять ваше предложение, каковы бы ни были мои чувства к вам».
Пока они таким образом беседовали — и скорого конца той беседе не предвиделось, — . вдруг появилась на колеснице слоновой кости одна из фей, а с нею женщина, очень красивая, хотя и в летах. В то же мгновение прекрасная птица проснулась и, усевшись Сапфиру на плечо, откуда ни за что не хотела улетать, стала осыпать его всеми доступными для птицы ласками. Фея сказала Серпентине, что довольна ею; затем, оказав Сапфиру всяческие знаки внимания, представила юношу его родственнице, тетке Аглантине, ибо женщина, которую она привезла с собою, и была вдова Диамантина.
После поцелуев и объятий фея коснулась волшебной палочкой своей двухместной колесницы и превратила ее в четырехместную; она и Аглантина сели в глубине, а Сапфир (по-прежнему с прекрасной птицей на плече) и Серпентина — на переднем сиденье. Фея послала одного из своих пажей известить свиту принца, что она может короткими переходами возвращаться во дворец Перидора и что прекрасная птица найдена. Оказав эту маленькую любезность, она подняла колесницу в воздух. Несмотря на быстрое путешествие, Сапфира и Серпентину одолевали мысли, рожденные и радостью свидания, и концом их разговора: ничто не сравнится по быстроте с мыслями влюбленных.
В этом расположении духа прибыли они во дворец Перидора; короля перенесли из комнаты в переднюю, где было больше воздуха; каждую минуту ждали, что он вот-вот скончается. Когда колесница еще только приближалась ко дворцу, прекрасная птица слетела с плеча Сапфира и, устремившись, сколько позволяли крылья, к больному королю, вернула ему здоровье: ведь Констанция — а то была она, и к ней вернулся прежний облик, коего не мог забыть ее дорогой Перидор, — всегда заботилась о здоровье супруга больше него самого. Она высказала ему и сыну, какое удовольствие испытала от новой встречи с ними, и одновременно заверила фею в самой пылкой и нежной своей признательности; чувства свои она изливала все разом, сумбурно, как и подобает в крайней радости и удивлении, — и в этот миг в воздухе показалась еще одна повозка. То была колесница другой феи (как вы помните, я с самого начала говорил, что их две), которая везла с собою Диамантина. В наказание он лишился семьи и пребывал взаперти в замке феи — меж четырех стульев и в полной неподвижности. Охваченный неведомой ему прежде страстью, в твердой решимости хранить верность супруге, он нашел Аглантину прекраснее, чем когда-либо; примирение их было самым нежным и искренним.
Юные наши влюбленные стояли посреди столь бурных благодарностей и всеобщего ликования в непередаваемой растерянности. И тут феи, взяв Серпентину за руку, неожиданно заявили обоим королям и обеим королевам: «Вы даже не спросите нас, кто эта красавица: лишь чрезмерная радость извиняет вашу безучастность». И, показав Серпентине на Аглантину с Диамантином, продолжали: «Вот те, кому ты обязана своим рождением». Благородство чувств и пылкость сердечных порывов пробудили в ней при этих словах такую радость, в которой соперничать с нею мог один лишь Сапфир. После нежных объятий и поцелуев вновь соединившейся семьи феи предложили устроить свадьбу Серпентины и принца Сапфира, и все их поддержали. И через многие годы сердца влюбленных оставались по-прежнему верны друг другу. Феи стали гостьями всех трех свадеб: ибо свадеб было три, не думаю, чтобы кто-то стал со мною спорить; а потом все зажили разумно и счастливо.
Вольтер[122]
Что нравится дамам[123]
В то время как дневное божество
На Африку свой пламень обращает,
У нас же кратко царствие его,
И зимний вечер рано наступает —
Покончив с ужином,[124] возьмусь-ка я,
Чтоб разогнать вечернее унынье,
Рассказывать, любезные друзья,[125]
О бедном, но отважном паладине:
Его же имя было — Жан Робер,
А сюзерен — великий Дагобер.[126]
Он возвращался из святого Рима,[127]
Превосходящего античный Рим;
Добычею служили пилигриму
Не лавры, в битвах сорванные им,
Но индульгенции и отпущенья,
Молитвы, образки и разрешенья.
Он вез немало этого добра,
А денег мало; ибо благоденство
Дарила та суровая пора
Не рыцарям, а только духовенству.
Мессир Робер, короче, в мире сем
Владел конем, оружием и псом;
Зато ему природа подарила
Красу Адониса, Геракла силу;
Он молод был, отважен и умен,
Что ценится равно у всех племен.
Лютеция[128] была уж недалече,
Как в роще, окаймлявшей Шарантон,[129]
С косою русой бойкая Мартон
Попалась, на беду, ему навстречу:
Изящный стан, подол не так длинен,
Чтоб скрыть очаровательные ножки;
Букетик роз и лилий вместо брошки,
Завидуя красе ее ланит,
Меж пары крепких яблочек торчит,
Подобных алебастру белизною;
Подъехав, рыцарь видит пред собою
Прелестнейшее личико, из тех,
Что вводят даже праведного в грех.
А в общем, эта нимфа молодая,
Передником корзинку прикрывая,
Во всеоружье всевозможных чар
Несла сырые яйца на базар.
Мессир Робер, желаньем пламенея,
С коня соскакивает перед нею:
«Все двадцать золотых, что я имею,
Я вместе с сердцем вам готов под несть!»
Смущается Мартон: «Какая честь!»
Робер красотку обнимает смело[130] —
И пали наземь два сплетенных тела,
И только захрустела скорлупа.
Робер не видел — так любовь слепа, —
Что конь, не чувствуя хозяйской власти,
Умчался прочь, испуган буйством страсти:
Его монах прохожий изловил
И в монастырь неспешно потрусил.
Когда ж, наряд оправив честь по чести,
Спросила плату с рыцаря Мартон,
Увидел тот, растерян и смущен,
Что лошади с казною нет на месте.
Робер попал в хороший переплет:
Мартон оскорблена и жаждет мести,
И Дагоберу жалобу несет:
Ее-де изнасиловал мошенник,
А главное, сулил, а не дал денег.
Король сказал: «Претензия ясна.
Итак, насилье — главная вина.
Но быть судьей такого рода жалоб
Моей супруге Берте[131] надлежало б:
Свою обиду выскажите ей,
И наказанье понесет злодей».
Мартон идет и к Берте с той же речью;
А та при всем своем добросердечье
Строга и непреклонна, как скала,
В вопросах целомудрия была.
Вот Берта собрала в судебном зале
Большой совет блюстительниц морали;[132]
Мессир Робер с повинной головой
Предстал обезоруженный, босой,
Признался им, как, проезжая лесом,
И впрямь он согрешил, попутан бесом,
И как об этом сожалеет он, —
И тут же к смерти был приговорен.
А рыцарь был уж так хорош собою,
Румян и строен и во цвете лет!
Пролили королева и совет
Слезу над обреченной красотою;
Вздохнула, пригорюнившись, Мартон —
Все пожалели рыцаря. А Берте
Припомнился тогда один закон,
Способный бедняка спасти от смерти,
Коль Бог его умом не обделил —
С условием, чтоб он определил,
Придерживаясь веских оснований,
Что всякой женщине всего желанней.
Ответ же должен точен быть и прям,
И в то же время не обидеть дам.
И вот решением всего совета
Роберу задали загадку эту,
А Берта сердобольная над ней
Позволила подумать восемь дней.
Робер поклялся пред честным советом,
Что равно в срок он явится с ответом,
Отвесил дамам вежливый поклон
И удалился, в думу погружен.
Он думал: «Как же это без обмана
Сказать, что каждой женщине желанно,
Да ни одну не рассердить? Увы,
И так уж не сносить мне головы,
А чем такие сложности, по чести,
Уж лучше быть повешенным на месте!»
Пошел Робер, куда глаза глядят;
У жен, у дев он спрашивал учтиво,
Чем женщины особо дорожат?
Ответы были все разноречивы,
К тому ж злодейки лгали все подряд:
Несчастный рыцарь жизни был не рад.
Закатывалось солнце дня седьмого,
Когда вдали, под сению дубровы,
Увидел он пленительнейших дев,
Плясавших в хороводе на поляне:[133]
Виясь, играли складки легкой ткани.
Красы прозрачной дымкою одев;
Зефир душистый, вея меж дерев,
Волну кудрей подхватывал, буяня,
А легкие стопы касались трав,
Не сбив росы, травинки не примяв.
Мессир Робер, иной не зная цели,
Как расспросить об окаянном деле,
Приблизился — но все исчезло вдруг,
Лишь сумерки сгущаются вокруг.
А перед ним, подпершися клюкою,
Стоит старуха, скрюченная вдвое:[134]
До подбородка крючковатый нос,
На черепе клочки седых волос,
Беззуба, красноглаза и согбенна;
Морщинами изрыт землистый лик;
Вкруг дряхлых бедер — ветхий половик,
Едва лишь доходящий до колена.
Перепугал героя этот вид.
Она же дружелюбно говорит:
«Дитя мое, я вижу, вы угрюмы,
И вас томят мучительные думы.
Откройтесь мне: на свете много мук,
Но излиянья душу облегчают.
И утешение находишь вдруг.
Я знаю много: годы умудряют.
И многим несчастливцам мой совет,
Случалось, помогал избегнуть бед».
«Ах, добрая душа, — Робер ответил, —
Какой совет теперь меня спасет?
Своею жертвой рок меня наметил,
И завтра я взойду на эшафот,
Коль не скажу в совете королевы,
Что любо женщинам, не вызвав гнева».
Старушка говорит ему: «Сынок,
Ко мне вас привела Господня воля:
Без страха ко двору явитесь в срок,
Бояться казни вам не надо боле.
Со мною вместе вы должны пойти,
Секрет я вам открою по пути.
Но за спасенье право я имею
От вас вознагражденье обрести:
Возьму я то, что мне всего милее.
Неблагодарность всех грехов черней:
Клянитесь же красой моих очей,
Что будет все по моему желанью».
Сдержав улыбку, дал он обещанье.
«А вы не смейтесь: речь не о пустом», —
Заметила карга. И вот вдвоем
Они пред королевою предстали.
Немедленно судилище созвали,
И рыцарь так держал пред ним ответ:
«Сударыни, я знаю ваш секрет,
Проведал ваше главное пристрастье
Везде, всегда, в былом, теперь и впредь:
Не в том любая дама видит счастье,
Чтоб множество любовников иметь;
Но всех сословий жены, девы, вдовы,
Дурны, красивы, ласковы, суровы —
Желают все, по мненью моему,
Любой ценой главенствовать в дому.
Для женщин власть всегда на первом месте;
И в этом я уверен, хоть повесьте».
Признавши справедливость этих слов,
Решили дамы, что ответ толков.
И Берте руку целовал с поклоном
Оправданный Робер, когда пред троном
Предстала грязная, в лохмотьях вся
Старуха, правосудия прося
И следующим образом взывая:
«О Берта! О владычица благая,
Чей слова лжи не вымолвил язык,
Чей острый ум все сущее постиг
И чья душа полна благоволенья!
В долгу сей рыцарь за свое спасенье
Передо мной и мудростью моей:
Он клялся мне красой моих очей
Награду дать по моему желанью:
Пускай теперь исполнит обещанье».
Робер сказал: «Она права во всем:
Я рад бы за. добро воздать добром;
Но двадцать золотых, вооруженье
И лошадь — было все мое именье;
А инок некий, блудом возмущен,
И это взял, когда я был с Мартон.
И со спасительницею своею
Сейчас я рассчитаться не сумею».
Выносит королева приговор:
«Добро вернут; наказан будет вор.
И дело может мирно разрешиться
Ко благу всех участвующих лиц:
Пусть двадцать золотых возьмет девица
По уговору и взамен яиц;
Коня дадим почтенной этой даме,
Оружье же останется за вами».
«Спасибо, — молвит старая, — суду;
Но не коня имела я в виду.
Не нужно мне Робера достоянье:
Лишь сам Робер и есть предмет желанья.
Хочу царить я в сердце у него
И чтобы жил он в счастии со мною.
Ревнивым сердцем жажду одного:
Сегодня ж ночью стать его женою».
Услышав сей нежданный монолог,
Робер хладеет с головы до ног;
Потом он поглядел, набравшись духу,
Внимательно на жуткую старуху —
И, в страхе отшатнувшись, еле смог
Дрожащею рукой перекреститься
И жалобно к судилищу воззвать:
«За что посмешищем я должен стать?
Да лучше уж извольте приказать
На чертовой мне бабушке жениться![135]
Старуха бредит, выжив из ума».
А та гнусит чувствительно весьма:
«О, сколь жестокое пренебреженье!
Неверный! Все мужчины таковы.
Но хоть я не мила ему, увы,
Моя любовь осилит отвращенье:
Я им пленилась — и его пленю.
Была б душа; и пусть я, без сомненья,
Красу уже недолго сохраню —
Зато, не расточась в пустых порывах,
Созрели чувства; знаньем изощрен,
Развился ум: ценил же Соломон
Разумных женщин выше, чем красивых.[136]
Конечно, я бедна, но что с того?
Ведь бедность не бесчестит никого.
Иль счастлив брак лишь роскошью постели?
Вы сами, государыня, ужели,
Прильнув на пышном ложе к королю,
Сильнее любите, чем я люблю?
Пример нам — в Филемоновом уделе:
Любя Бавкиду[137] и любезен ей,
Он век был счастлив в хижине своей.
Лихие скорби, порожденья злата,
Под сельским кровом неизвестны нам;
Где нету роскоши, там нет разврата:
Мы служим Богу, мы равны царям;
Мы — основанье славы государства;
Мы доблестных рожаем вам солдат;
А разве ваши принцы заселят,
Как бедный люд, обширнейшие царства?
Коль материнским счастьем увенчать
Мои надежды небу не угодно,
Гимен иные блага может дать:
Цветы прекрасны и когда бесплодны.
И буду я до гробовой доски
На дереве любви срывать цветки».[138]
Старуха, говоря таким манером,
Сумела тронуть дамские сердца:
Не миновать несчастному венца.
Что делать? Слово, данное Робером,
Велит и отвращенье превозмочь.
А дама пожелала непременно
Верхом, в его объятиях, степенно
Проследовать в убежище Гимена.
И было все исполнено точь-в-точь.
И вот с челом, покрытым мрачной тенью,
Обняв супругу, едет наш герой,
Стыдясь людей, дрожа от отвращенья;
Он был бы рад спихнуть ее долой
Иль утопить — но совладал с собой:
Законы рыцарства — не то, что ныне, —
В то время почитались, как святыня.
Стремясь его уныние развлечь,
Дорогою жена заводит речь
Про подвиги былого поколенья:
Как Хлодвиг[139] трех союзных королей
Во оны дни убил рукой своей
И как снискал у Господа прощенье;
Как Божий голубь на глазах у ней
Для короля Реми принес елей,
И было то небесное знаменье,
Чтоб принял он помазанье в крещенье.
Она искусно строила рассказ,
И ум, и сердце трогая зараз;
В нем были и мораль, и остроумье,
Которые наводят на раздумье,
В сюжет занятный как бы между строк
Включая ненавязчивый урок.[140]
И дивны рыцарю рассказы эти:
Внимает он, забывши все на свете.
То слушает — и к ней его влечет,[141]
То глянет на нее — и обомрет.
Но вот чета подъехала к лачужке —
Жилищу предприимчивой старушки.
За брачный пир усажен был супруг
Вкусить стряпни ее немытых рук;
Убог был стол: здоровая диета,
Как вчуже мудрецы внушают свету.
Треногий столик молодой семьи
Хромал, подгнивши; в этом же недуге
Потрескивали шаткие скамьи.
Потупив очи, кушали супруги.
Но старушонка оживить обед
Взялась изысканнейшей из бесед:
Ее остроты были метки, милы
И так уместны, что нетрудно было
Принять их за свои. И наш герой
Повеселел и был готов порой
К ее уродству отнестись терпимо.
Но кончен пир. Жена без лишних слов
Препровождает рыцаря в альков.
Душа его отчаяньем томима,
Любую смерть он рад бы предпочесть,
Но как же быть? Всего превыше честь.
Он слово дал, и зло непоправимо.
Не простыни, которые изгрыз,
Казалось, легион голодных крыс,
Не эта рвань, что прикрывала косо
Тюфяк в последней степени износа,
Его смущала: это полбеды.
Гимена неизбежные труды
В ужасном свете перед ним предстали.
Он думал: «Это мыслимо едва ли!
Мне в Риме, правда, довелось слыхать,
Что благодать на все дарует силы;
Но тут бессильны я и благодать.
Жена добра, умна — все это мило,
Но в щекотливом случае таком
Что делать с добротою и умом?»
Так добрый рыцарь сетовал. Но все же
Прилег на край супружеского ложа.
И холодность, обидную жене,
Он попытался скрыть в притворном сне.
Но, ущипнув притихшего соседа,
Старуха молвит: «Спите, милый друг?
Прелестник злой, жестокий мой супруг,
Я ваша: увенчайте же победу.
Стыдливости несмелые мольбы
Умолкли, перед чувствами слабы:
Пожните эти нежные трофеи!
Ах, скольким мукам Ты обрек, Господь,
С невинностию спорящую плоть!
Я обмираю, таю, пламенею!
Не в силах я соблазн преодолеть:
Приди, я стражду, не могу терпеть!
Смотри, ты клялся: с совестью не балуй!»
Отважный наш Робер был добрый малый,
И набожный, и честный: потому
Старуху жалко сделалось ему.
«Мадам, — он молвил, — я бы счел за счастье
На вашу страсть ответить равной страстью,
Но я не в силах». Старая в ответ:
«Кто молод и благого полон рвенья,
Тому задач невыполнимых нет,
Была бы воля, доблесть и уменье.
А при дворе какую славу вам
Стяжает подвиг этакий у дам!
Так в чем же вашей хладности причина?
Противен запах вам или морщины?
Герою ли теряться! В чем вопрос?
Глаза закройте и заткните нос».
Мессир Робер, неравнодушный к славе,
Почел за долг, сомнения оставя,
Победу одержать любой ценой:
Он принял вызов и готов на бой.
Зажмурился Робер, призвавши Бога
И молодость свою себе в подмогу —
И воля одолела естество.
«Довольно, — дама ласково сказала. —
Я вижу, что добилась своего.
Мое над вами полно торжество —
Я только этой власти и желала.
Смотрите, сын мой, я была права:
Жена и вправду в доме голова.
Признайте же законом, милый витязь,
Мою опеку с нынешнего дня.
Велю вам для начала — подчинитесь! —
Открыть глаза и глянуть на меня».
Робер глядит: в каких-то незнакомых
И освещенных с пышностью большой,
Занявших место хижины хоромах
Под пологом с жемчужной бахромой
Богиня возлежит или принцесса:
Что живопись Ванло[142] иль Апеллеса,[143]
Лемуан,[144] Пигаль,[145] сам Фидий,[146] наконец! —
Пред ней и кисть бессильна, и резец.
Казалось ослепленному Роберу,
Что, в томной неге разметав власы,
Ему сама влюбленная Венера
Явила сладострастные красы.
«И я, и замок — ваши по условью, —
Прекрасные уста произнесли, —
Вы безобразьем не пренебрегли,
И красота венчает вас любовью».
Конечно, вам не терпится узнать,
Какая дама рыцаря сумела
Прибрать к рукам, а после обласкать?
Так то была волшебница Ургела.[147]
В беде французских рыцарей она
Не раз спасала в оны времена.
Блаженный век, что не смущался чудом!
Век добрых бесов, фей и домовых,
Друживших запросто с крещеным людом!
Они давали пищу пересудам
Под древним кровом замков родовых.
У очага, в одном семейном круге
Родители с детьми, соседи, слуги
Заслушивались, если за ночлег
Про духов врал прохожий человек.
Теперь в загоне демоны и феи;
В умах живут лишь здравые идеи,
А милые фантазии мертвы;
Одна рассудочность уныло чтится;
Все гонятся за истиной, увы!
Ах, есть, поверьте, толк и в небылице.
Белое и черное[148]